Вдали мерцали фабрики сотнями огней.
Тогда воздел свои руки скорбный старец и тихо сказал: «Боже мой, Боже мой!»
Его жалоба осталась без ответа.
Ночью все спали. Спали в подвалах. Спали на чердаках. Спали в доме аристократического старичка.
Иные спали, безобразно скорчившись. Иные – разинув рты. Иные храпели. Иные казались мертвыми.
Все спали.
В палате для душевно-больных тоже спали. Спали на одинаковых правах со здоровыми.
Уже светало. Было невеселое мерцанье. Бледный и пасмурный день зловеще смотрел в окна.
Моросил холодный, сырой дождь.
А день разгорался, как ни был он мрачен, и, казалось, – это было обращение к переутомленным, приглашение к новому ломанью.
Только один душевно-больной меланхолик уже сидел на постели и равнодушно поглядывал на спящих.
По его спине пробегала дрожь. Его тошнило: он чувствовал себя мерзко под опекой времени.
Он хотел бы удалиться за черту времени, да не знал, как это сделать.
А время текло без остановки. В течении времени отражалась туманная Вечность.
Грустно сказал меланхолик: «Я знаю тебя, Вечность, я боюсь, боюсь, боюсь!»
И снова улегся спать.
По железной дороге мчался курьерский поезд и влек в Москву спящего Макса Нордау.
Макс Нордау храпел в купэ первого класса, несясь в Москву на всех парусах.
Он спешил на съезд естествоиспытателей и врачей.
Всю жизнь боролся усердный Нордау с вырождением. Вот и теперь приготовил он речь.
А дождь моросил и бил в стекла вагона. Поезд мчался и влек спящего Нордау вдоль печальных российских низменностей.
Утром вышли книжки трех журналов. Демократу не удалось пробежать их глазами.
Говорили в редакции либеральной газеты багровый редактор и голодный поэт.
Редактор сообщил поэту, что демократ застрелился от гражданской скорби, а голодный поэт обещал написать «теплую» статейку и там «продернуть» кого следует.
На улицах развевались флаги.
К полудню дождь окончился. Глянуло солнце. Поповский ходил разговаривать о своей учености.
Он обошел пять мест и в пяти местах говорил о пяти предметах.
В одном месте говорил о пользе синтеза, в другом – о передвижной выставке.
В третьем сыграл партию в шахматы, а в четвертом измерял значение гностиков.
В пятом месте Поповского не приняли, потому что хозяина пятого места свезли еще утром в сумасшедший дом.
Это был философ, зачитавшийся Кантом.
На окнах его квартиры были наклеены бумажки, долженствующие означать, что квартира сдается.
Повесил нос маленький Поповский и пошел в шестое место.
Было шесть часов вечера. Прояснилось. Шел со службы Дормидонт Иванович.
Он шел мимо чайного и колониального магазина. В стеклах окон лопались довольные колбасы.
Зашел Дормидонт Иванович в чайный и колониальный магазин, захотел купить себе бутылочку сидру, чтобы узнать, каков любимый напиток французов.
Был нарочито любопытен Дормидонт Иванович.
Проходя мимо бывшей квартиры философа, увидел Дормидонт Иванович наклеенные бумажки.
Сказал Дормидонт Иванович: «Аа! Переезжают! Вот бы интересно узнать, сколько платят за эту квартиру!»
Потом он гулял на бульваре, опираясь на палку, благодушный и толстый.
Звали его писаря в шутку Мастодонтом Ивановичем, но то были враки, потому что он не был Мастодонтом, но Дормидоытом.
Сказка покупала себе безделушки. Толпы барынь, барышень и мужчин спешили из отделения в отделение.
Лифт работал вовсю; человек в вагончике с остервенением летал вдоль четырех этажей.
То тут, то там раздавался металлический возглас: «Счет».
Вечером в благородном зале должен был состояться концерт, благородный и экстренный. Приехал знаменитый дирижер. Вся Москва взяла себе билеты.
Еще за час до концерта толстый человек раскладывал ноты по пюпитрам, а за десять минут до начала собралась публика первых рядов.
Уже пришел нахальный человек с неприличными бакенбардами и сел в четвертый ряд.
Это был Небаринов, непременный член общественных собраний.
Уже пришла и графиня, и княгиня, и жена знаменитого писателя.
И профессор консерватории с большой бородой, но короткими волосами, и профессор консерватории с небольшой бородой, но длинными волосами, и профессор университета.
И аристократический старичок с толстой супругой, и господин, любящий Мендельсона, с бородой, но без усов.
И адвокат Ухо, и молодой человек Кондижогло, и многие иные, каким следовало быть.
Уже кентавр с женой были в концерте. Сказка разговаривала с мило глупившим городским обер-полицмейстером.
Городской обер-полицмейстер был из высшего общества. Он шутил и говорил небрежности.
И на глупости отвечала сказка глупостями, обводя залу блуждающим взором.
И уже в ложу вошла важная особа. Тогда показался знаменитый дирижер.
Два человека, прибежав, поднесли ему венок.
И вот началось… углубилось… возникло…
Едва кончалось, как уже вновь начиналось. Вечно то же и то же поднималось в истомленной душе.
В то время Небаринов оглядывал присутствующих и припоминал отсутствующих.
Был внимателен кентавр. Спал старичок. Супруга толкала его локтем, а он, просыпаясь, бормотал: «Да, да, конечно».
И качали головами в такт умиленные графиня и княгиня, и жена знаменитого писателя.
Суровым очертанием сидела сказка.
Она грустила.
И вот началось… углубилось… возникло… точно это были гаммы из неведомого мира, неизвестно откуда возникавшие, замиравшие.
Точно это было само по себе, а трубившие и водившие смычками сами по себе…
Точно огни померкли. Благородная зала стала мала и тесна. Что-то с чего-то сорвалось… Стало само по себе…