И зала казалась странным, унылым помещением, а мерцанье огней невеселым.
И многочисленные лица слушающих казались рядом бледных пятен на черном, бездонном фоне.
Эти лица были серьезны и суровы, точно боялись люди уличить себя в постыдной слабости.
А это было сильней их всех.
Звуки бежали вместе с минутами. Ряд минут составлял время. Время текло без остановки. В течении времени отражалась туманная Вечность.
Это была как бы строгая женщина в черном, спокойная… успокоенная.
Она стояла среди присутствующих. Каждый ощущал за спиной ее ледяное дыхание.
Она обнимала каждого своими темными очертаниями, она клала на сердце каждому свое бледное, безмирное лицо.
Это была как бы большая птица… в печали. И печаль не имела конца.
Эта печаль прокатилась тысячелетия. Тысячелетия лежали впереди.
Она облетела планетные системы. И планетные системы меняли свое направление.
А она была все та же и та же, спокойная, величавая, безжалостно-мечтательная.
Это была как бы большая птица. И имя ей было птица печали.
Это была сама печаль.
А уже среди резко очерченных туч стоял ущемленный, блестящий месяц. Он не оправдал ожиданий и ущемился ранее срока. Он все делал не по ожиданию, а по календарю.
Вот теперь он обманывал Москву, говоря, что летит среди неподвижных туч.
Но было обратно.
Между месяцем и бедной землей неслись тучи, неизвестно откуда, неизвестно куда.
Шумел северный ветер и сгибал молодые, нежные деревца.
В окне ресторана пьяный голос орал: «Плаачь, плаачь! Не тааааи ррррыданья… плаа-аачь, плачь, плачь! Не таи рррыдаааанья!»…
В тот час прикатил курьерский поезд. Из купэ первого класса выскочил Макс Нордау.
Грозный Нордау оглядывал дебаркадер, бормоча еле слышно: «Die alte Moskau!»
Кругом бежали люди с чемоданами, а паровоз, как безумный, свистел.
А уже откуда-то издали неслось дикое гамканье московских извозчиков: «Со мной, барин, со мной! Вот извозчик!..»
И Нордау недоумевал.
В тот час по бульвару шел седовласый старик в шапке с наушниками и распущенным зонтом.
Фонари тускло подмигивали. Порой встречались подозрительные личности.
Дождь шел как из ведра.
Остановился седовласый старец и горестно закричал, потрясая распущенным зонтом: «Боже мой, Боже мой!»
Одинокий прохожий изумленно обернулся, услышав этот крик… А дерева шумели, склоняясь, зовя в неизведанную даль.
Лунные ночи сменялись безлунными. Со дня на день ожидали новой луны.
А пока было безлуние.
В вечерний и грустный час остывали крыши домов, остывали пыльные тротуары.
Между домами были свободные вырезы неба. Идя с правой стороны малолюдного переулка, можно было заметить нежно-желтое погасание дня, окаймленное дымными глыбами туч.
Над Москвой висела дымка.
В малолюдном переулке карлица-богаделка, старая, сине-бледная, шла в богадельню с мешочком в руках.
За ней бежал человек в сером пальто и с черными усами.
Его рука была опущена в карман, а в кармане он сжимал сапожное шило.
Впереди переулок упирался в другой, перпендикулярный первому; там на фоне белой стены мотала головой черная лошадь скрючившегося во сне извозчика.
И старушка, и молодой человек с черными усиками проходили мимо освещенных окон; заглянув в окно, можно было усмотреть, как любитель-механик, сидя за столом, разбирал стенные часы.
Все, как следует, разобрал механик, а собрать он не сумел; сидел, почесываясь.
У подъезда стояла фура с надписью «Работник». Около фуры человек в форменной фуражке пояснял прибежавшему дворнику, что он их новый жилец.
Минуту спустя перевозчик в союзе с дворником таская из фуры на спине стопудовые громады на третий этаж.
А человек в форменной фуражке строго наблюдал за целостью таскаемых громад; он снял квартиру рехнувшегося философа.
Еще более стемнело; бесконечное пространство крыш стыло.
Были крыши многих домов в связи между собой; одни подходили к другим и оканчивались там, где другие начинались.
У печной трубы дрались два кота, черный и белый; оба прыгали, гремя по железу, усердно били друг друга по щекам и визжали что есть мочи.
Человечество, затаив дыхание, следило за поединком.
Труба дымила; стоя у трубы, можно было видеть в отдалении окно Дормидонта Ивановича.
Дормидонт Иванович очень любил детей; он всегда угощал их мятными пряниками, хотя жалованье Дормидонта Ивановича не было значительно, и Дормидонт Иванович сам любил кушать мятные пряники.
Но он скрывал свою страсть.
Сегодня к нему пришел племянник Гриша. Дормидонт Иванович напоил Гришу чаем с мятными пряниками.
Гриша уничтожил все пряники, не оставив ни одного толстому дяде; Гриша не уважал толстого дядю, но бросал в него резиновым мячиком.
А Дормидонт Иванович одним глазом поглядывал на летающий мячик, а другим следил за огнями, мерцающими в бывшей квартире философа.
Он сказал неожиданно: «Ну, вот! И переезжают!» – и вздохнул облегченно.
В ту пору к декадентскому дому подкатил экипаж; из него вышла сказка с сестрой, полусказкой.
Обе были в весенних парижских туалетах, и на их шляпках колыхались громадные черные перья.
Сказка не знала о смерти демократа. Обе болтали в передней, обсуждая платье графини Каевой.
В ту пору в Новодевичьем монастыре усердная монашенка зажигала лампадки над иными могилками, а над иными не зажигала.
Была свежая могила демократа украшена цветами, и металлический венок колыхался на кресте.
Нагнувшись, можно было разобрать многозначительную надпись на кресте: «Павел Яковлевич Крючков, родился 1875 г., скончался 1901 г.».