Неподвижная, как изваяние, она стояла в черном клобуке, и в воздетых руках виднелись вечные четки.
Бледно-мраморное личико застыло в бесслезном рыданьи. Как и сказка, она скучала под безлунным небом.
Обе томились, обе скучали, обе ткнулись к безмирному.
У обеих было одно горе.
Ветер, проносясь над тихой обителью, колыхал металлические венки на засыпанных снегом могилах. И венки шелестели: «Где же тыы, раа-даасть быы-лааа-аа-ааа-аа-яяя?.. Ах, иистаа-мии-лааась устааа-лаа-яя!..»
Пьяный и красный, он уплатил по счету и, слегка пошатываясь, вышел из ресторана.
Образ жены, облеченной в солнце, смеялся ему в лицо. Он слышал знакомое слово: «Мы с мужем одеваем ее мальчиком…»
Тут поскользнулся пьяный Мусатов и полетел вверх пятами, пародируя европейскую цивилизацию.
Поднимаясь, отряхивался от снега и шептал: «Куда мы летим… Не надо, не надо!»
Поднимал бобровый воротник.
А над ним нависала мертвенность, раздавался шум невидимых крыльев.
Раздавались мстительные крики.
Они указали ему на открытую дверь. Он внял их совету.
Не вините его, почтеннейшие! Они сами ему нашептывали: «Здесь разрешишь свое недоразумение».
И он вошел в проклятое место, и задремавший швейцар не осведомился, что ему нужно.
Они указали на дверь, а на двери они приколотили дощечку с надписью.
Над столом спускалась висячая лампа, какие бывают во всяком казенном заведении.
На столе стоял графин и стакан.
На полу сидел красноносый, рыжий толстяк в белом колпаке и нижнем белье.
Он поднимал указательный палец и внятно читал лекцию невидимым.
«Положим, у меня в распоряжении металлическая труба.
«Я вбиваю ее в землю, покрыв печной заслонкой отверстие. Я привожу болванов и, сняв перед их носом печную заслонку, обнаруживаю дыру».
Безбровый толстяк, окончив свою лекцию, самодовольно осматривался. Но тут с шумом распахнулась дверь. Оттуда выскочил худой кривляка с нависшими, черными бровями, грозовым взором и всклокоченной шевелюрой.
Он был в нижнем белье и на босу ногу. Он закашлялся, как чахоточный, увидав вошедшего Мусатова. Он подскочил к кряхтящему толстячку и шепотом велел ему молчать.
На что босоногий лектор возопил гласом велиим: «Петруша, разреши мне выкрикнуть еще только один ужасик!»
«Вы, вероятно, явились выведывать тайны, милейший мой: я к вашим услугам». С этими словами он усадил Мусатова и сам уселся перед ним, прижимая руку к груди, чтобы сдержать свой сухой кашель…
«Сюда редко заходят. Я нахожу это непростительным легкомыслием: то обстоятельство, что вы видите нас, делает вам, сударь, честь…
«Ну-с?.. Что скажете?»
К тому времени оторопелый Мусатов, понявший, в чем суть, вопросил: «Какие величайшие истины в мире?»
«Все утончается, дифференцируясь…»
«Я это сам хорошо знаю», – заметил разочарованный Мусатов, отчего кривляка вдруг пришел в неописанный восторг.
«Неужели? – кричал он, – вы дошли до этого!»
«Конечно: у нас это знает любой гимназист четвертого класса».
«Уж не знаете ли вы и того, что все возвращается?» – вопил ломака с пояснительными жестами.
«Как же, знаю и это, – досадовал Мусатов, – и не за этим пришел…»
«В таком случае мне больше нечему учить вас, ученейший», – визжал Петенька, корча злорадную гримасу, всплеснув руками в притворном изумлении…
«Пожалуй, сообщу вам тайну тайн, чтобы вы успокоились: тайн нет».
Висячая лампа коптила, как во всяком казенном заведении. Смрадная копоть заставляла чихать Мусатова.
Мусатов окончательно огорчился ломакиной ложью и, ударив по столу кулаком, неожиданно для себя громыхнул: «Не проведете, голубчики!»
Пьяный и наглый, он напоминал теперь своего брата, Павла.
«Ты не смеешь не верить, – зашелестел Петр, как осенний ветер, наклоняя грозное лицо свое к лицу Мусатова, обрызгивая его слюной, как дождем: – Потому что я – сущность, вещь сама по себе!»
Залпом выпил Мусатов несколько стаканов воды, схватил себя за голову и горел, как в лихорадке; в ушах его раздавались слова заговорившего толстячка: «Положим – стоит африканская жара… Я раздеваюсь донага и валяюсь на муравьиной куче… Множество маленьких насекомых впиваются в мое тело!»
Толстяк ползал по полу и хохотал, хохотал до упаду.
«Неужели мне открылся мир четвертого измерения?» – думал Мусатов, ужасаясь устройством этого мира, а сущность вещей в образе Петрушки подсказывала: «Да, да, да, да, да! Миллион раз да! Это – так называемый мир четвертого измерения!.. Дело в том, что его не существует вовсе… Люди исколесили три измерения вдоль и поперек. Они все узнали, но не угомонились, узнавши. Подобно горьким пьяницам, им нужно все больше и больше водки, хотя водка-то вышла и бутылка пуста… Ну, вот они и придумали у себя за стеной какое-то четвертое измерение… Ну, вот они и колотят в стену, желая пробить брешь в это четвертое измерение… Пусть поберегутся! – орал он так, что стены дрогнули, и при этом блеснули белые зубы его и белки глаз. Пусть поберегутся, сотому что Мститель жив… Чу! Над нами шум зловещих крыльев, точно над Гоморрой в день ее гибели!»
«Но за стеной есть что-нибудь?» – шептал Мусатов, помертвев.
«Такая же комната, с такими же обоями, как во всяком казенном заведении, с таким же чудаком, который, бия кулаком в стену, воображает, что за стеной есть что-то иное… Пусть побережется, потому что Мучитель, как огромный, мохнатый паук, расставляет сети безумцу, чтобы насладиться воспламененной кровью его!»
Так сказав, Петр нахмурил свои нависшие брови, и зеленые молнии с ужасающей яростью заблистали в диких очах. Но он быстро погасил эти огоньки, закатил глаза и казался потухшим вулканом.