Симфония - Страница 27


К оглавлению

27

Нина надула губки, а сказка весело заметила аскету: «Мы с мужем одеваем ее мальчиком».

Смеялась зорька, как малое дитё, вся красная, вся безумная.

Провалилось здание, построенное на шатком фундаменте; рухнули стены, поднимая пыль.

Вонзился нож в любящее сердце, и алая кровь потекла в скорбную чашу.

Свернулись небеса ненужным свитком, а сказка с очаровательной любезностью поддерживала светский разговор.

Вся кровь бросилась в голову обманутому пророку, и, еле держась на ногах, он поспешил проститься с недоумевающей сказкой.


«А вот, если я поставлю этот валик, то вы услышите Петра Невского, веселого гармониста и песенника», – выкрикивал генерал, восторженный и жилистый.

И уже из трубы неслись гортанные звуки, слова, полные плоскости, а после каждого куплета Петр Невский приговаривал под звуки гармоники: «Ккарраа-шшооо-оо, ккарраа-шшо-оо-оо, иеттаа очень ккар-рааа-шшооо-оо…»

«Первый блин, да комом», – сказал повар в белом Колпаке, глядя на неудавшийся блин.

«Ну, ничего, авось другие выйдут…» И с этими словами он бросил блин жадному псу.


В булочной Савостьянова осведомились, имелись ли Дрожжи в запасе, и, когда узнали, что дрожжи израсходованы, распорядились о закупке новых дрожжей.

Оканчивалось денное представление Художественно-Общедоступного театра… За туманным пологом седой мечтатель вел свою белую женщину к ледникам, чтобы облечь ее в солнце.

Сорвалась лавина с пылью и грохотом, унесла их в вечный покой.

А сама Вечность стояла на скале в своих черных ризах, и голос ее звучал, как чересчур натянутая струна.

Это не было действительностью, но представлением… И они быстро задернули занавес, потому что нечего было представлять.


Один сидел у другого. Оба говорили умные вещи.

Один говорил другому: «Если красный свет – синоним Бога Отца, красный и белый – синоним Христа, Бога Сына, то белый – синоним чего?»

«Мы уже прожили красный свет, видели Пришедшего не водою только, но и кровью… Теперь мы увидим третье царство, царство белое, слово новое…»

Один восторженно махал пальцем перед носом другого… Другой верил первому.


У Поповского болели зубы…


На углу стоял бродяга и указывал прохожим на свою наготу, распахнувшись перед ними.

Слева шел студент, а справа аскет… И обоим им бродяга указал перстом свою наготу, распахнувшись перед ними.

Слева шел студент, а справа аскет… И обоим им бродяга указал перстом свою наготу.

Студент презирал частную благотворительность, а Мусатов не заметил бродяги.

Вечность шептала баловнику и любимцу своему: «Я пошутила… Ну, и ты пошути… Все мы шутим…»

На заигрыванья Вечности обманутый пророк горделиво отмалчивался. Поднимал бобровый воротник.

Это не была жена, облеченная в солнце; это была обманная сказка. Но отчего ее образ жёг огнем Сергея Мусатова?..

Он шептал: «Не надо, не надо!» А за ним тащился бродяга и, затаив смрадное дыхание свое, старался запустить руку в карман Мусатова.

Десять лет боролся бродяга с капиталом; регулировал собственность и неоднократно побывал в кутузке.


А уже был вечер. Москвичи безобразничали вовсю.

В ночлежных домах толклись хитровцы и золоторотцы.

В балаганах бряцали бубны, и размалеванный паяц выбегал на холод корячиться перед собравшимся людом, зазывая в притон ломанья.

Это веселье отличалось от истинного, которое гармонично, как настроенный оркестр… Здесь же попались сухие щепки.

Кто-то бил в турецкий барабан, и карусель дико вертелась, сверкая огненными полосами кумача, мишурным золотом и цветными лампочками.

Деревянные львы раздирали свои рты, а на них сидели верхом картузники, грызущие подсолнухи.

Загородные рестораны мерцали зловещими сотнями, стараясь газом и электричеством прикрыть свою мертвенность.

В театре Омона обнаженные певицы выкрикивали непристойности.


Ужасное омертвление повисло над городом. Факелы ужаса и бреда мерцали по обеим сторонам тротуаров.

Лихорадочное движение не закрывало ужаса, еще более обнаруживая язвы.

Казалось, мстители шумели над городом своими невидимыми крыльями.


Ждали утешителя, а надвигался мститель…


Озаренный фонарными огнями пророк все еще шатался по улицам.

Он зашел в ресторан, чтобы потопить в вине сосущее горе.

Это он делал в первый раз. Вспоминал брата Павла. Глотая замороженное шампанское, он восклицал в отдельном кабинете: «Не надо… Не надо… Куда мы летим? «Не пора ли остановиться?..»


Был концерт. Пел Шляпин. Он пел о судьбе, как она грозит.

Вызывали Шляпина. Говорили о Шляпные. Выходил Шляпин на вызов.

Закручивая каштановые бакенбарды, выступал в антрактах багровый Небаринов, раскланиваясь с присутствующими, припоминая отсутствующих.

Аристократическому старичку улыбалась очаровательная сказка, словно была она ангелом, а зала – царствием небесным.

Так стоял высокий, седой Кандиславский, с черными усами, а здесь толстый кентавр вел под руку изящного брюнета с закрученными усами сквозь культурные толпы, а кругом шептали: «Смотрите, вот идет известный писатель Дрожжиковский!»

Шелестели шелковые платья.


Но все уселись по местам, и вышла певунья, осыпанная бриллиантами.

Слушала сказка певунью, утомлялась жизненной суетой.

Сегодня был официальный обед, а вчера приемное утро, а вот сейчас она могла не улыбаться, но фантазировать.

Певица, сверкая бриллиантами, в пении вытягивала шею и выводила: «Гдее жее тыы, раа-даасть быы-лаааа-аа-ааа-аа-аая?.. Ах, иистаа-мии-лааась устааа-лаа-яя».

27