Нина надула губки, а сказка весело заметила аскету: «Мы с мужем одеваем ее мальчиком».
Смеялась зорька, как малое дитё, вся красная, вся безумная.
Провалилось здание, построенное на шатком фундаменте; рухнули стены, поднимая пыль.
Вонзился нож в любящее сердце, и алая кровь потекла в скорбную чашу.
Свернулись небеса ненужным свитком, а сказка с очаровательной любезностью поддерживала светский разговор.
Вся кровь бросилась в голову обманутому пророку, и, еле держась на ногах, он поспешил проститься с недоумевающей сказкой.
«А вот, если я поставлю этот валик, то вы услышите Петра Невского, веселого гармониста и песенника», – выкрикивал генерал, восторженный и жилистый.
И уже из трубы неслись гортанные звуки, слова, полные плоскости, а после каждого куплета Петр Невский приговаривал под звуки гармоники: «Ккарраа-шшооо-оо, ккарраа-шшо-оо-оо, иеттаа очень ккар-рааа-шшооо-оо…»
«Первый блин, да комом», – сказал повар в белом Колпаке, глядя на неудавшийся блин.
«Ну, ничего, авось другие выйдут…» И с этими словами он бросил блин жадному псу.
В булочной Савостьянова осведомились, имелись ли Дрожжи в запасе, и, когда узнали, что дрожжи израсходованы, распорядились о закупке новых дрожжей.
Оканчивалось денное представление Художественно-Общедоступного театра… За туманным пологом седой мечтатель вел свою белую женщину к ледникам, чтобы облечь ее в солнце.
Сорвалась лавина с пылью и грохотом, унесла их в вечный покой.
А сама Вечность стояла на скале в своих черных ризах, и голос ее звучал, как чересчур натянутая струна.
Это не было действительностью, но представлением… И они быстро задернули занавес, потому что нечего было представлять.
Один сидел у другого. Оба говорили умные вещи.
Один говорил другому: «Если красный свет – синоним Бога Отца, красный и белый – синоним Христа, Бога Сына, то белый – синоним чего?»
«Мы уже прожили красный свет, видели Пришедшего не водою только, но и кровью… Теперь мы увидим третье царство, царство белое, слово новое…»
Один восторженно махал пальцем перед носом другого… Другой верил первому.
У Поповского болели зубы…
На углу стоял бродяга и указывал прохожим на свою наготу, распахнувшись перед ними.
Слева шел студент, а справа аскет… И обоим им бродяга указал перстом свою наготу, распахнувшись перед ними.
Слева шел студент, а справа аскет… И обоим им бродяга указал перстом свою наготу.
Студент презирал частную благотворительность, а Мусатов не заметил бродяги.
Вечность шептала баловнику и любимцу своему: «Я пошутила… Ну, и ты пошути… Все мы шутим…»
На заигрыванья Вечности обманутый пророк горделиво отмалчивался. Поднимал бобровый воротник.
Это не была жена, облеченная в солнце; это была обманная сказка. Но отчего ее образ жёг огнем Сергея Мусатова?..
Он шептал: «Не надо, не надо!» А за ним тащился бродяга и, затаив смрадное дыхание свое, старался запустить руку в карман Мусатова.
Десять лет боролся бродяга с капиталом; регулировал собственность и неоднократно побывал в кутузке.
А уже был вечер. Москвичи безобразничали вовсю.
В ночлежных домах толклись хитровцы и золоторотцы.
В балаганах бряцали бубны, и размалеванный паяц выбегал на холод корячиться перед собравшимся людом, зазывая в притон ломанья.
Это веселье отличалось от истинного, которое гармонично, как настроенный оркестр… Здесь же попались сухие щепки.
Кто-то бил в турецкий барабан, и карусель дико вертелась, сверкая огненными полосами кумача, мишурным золотом и цветными лампочками.
Деревянные львы раздирали свои рты, а на них сидели верхом картузники, грызущие подсолнухи.
Загородные рестораны мерцали зловещими сотнями, стараясь газом и электричеством прикрыть свою мертвенность.
В театре Омона обнаженные певицы выкрикивали непристойности.
Ужасное омертвление повисло над городом. Факелы ужаса и бреда мерцали по обеим сторонам тротуаров.
Лихорадочное движение не закрывало ужаса, еще более обнаруживая язвы.
Казалось, мстители шумели над городом своими невидимыми крыльями.
Ждали утешителя, а надвигался мститель…
Озаренный фонарными огнями пророк все еще шатался по улицам.
Он зашел в ресторан, чтобы потопить в вине сосущее горе.
Это он делал в первый раз. Вспоминал брата Павла. Глотая замороженное шампанское, он восклицал в отдельном кабинете: «Не надо… Не надо… Куда мы летим? «Не пора ли остановиться?..»
Был концерт. Пел Шляпин. Он пел о судьбе, как она грозит.
Вызывали Шляпина. Говорили о Шляпные. Выходил Шляпин на вызов.
Закручивая каштановые бакенбарды, выступал в антрактах багровый Небаринов, раскланиваясь с присутствующими, припоминая отсутствующих.
Аристократическому старичку улыбалась очаровательная сказка, словно была она ангелом, а зала – царствием небесным.
Так стоял высокий, седой Кандиславский, с черными усами, а здесь толстый кентавр вел под руку изящного брюнета с закрученными усами сквозь культурные толпы, а кругом шептали: «Смотрите, вот идет известный писатель Дрожжиковский!»
Шелестели шелковые платья.
Но все уселись по местам, и вышла певунья, осыпанная бриллиантами.
Слушала сказка певунью, утомлялась жизненной суетой.
Сегодня был официальный обед, а вчера приемное утро, а вот сейчас она могла не улыбаться, но фантазировать.
Певица, сверкая бриллиантами, в пении вытягивала шею и выводила: «Гдее жее тыы, раа-даасть быы-лаааа-аа-ааа-аа-аая?.. Ах, иистаа-мии-лааась устааа-лаа-яя».