Помещик Мусатов вел жизнь, наполненную сельским трудом и сельскими увеселениями.
Попивал и покучивал, но присматривал за хозяйством.
Он имел романические тайны, о чем свидетельствовал шрам на лбу, появившийся после удара палкой.
Он говаривал зачастую, громыхая: «Раз, прокутившись в Саратове, с неделю таскал я кули, нагружая пароходы».
При этом он засучивал рукава, обнажая волосатые руки.
Таков был Павел Мусатов, веселый владелец приветных Грязищ.
Жарким, июньским днем в тенистой аллее расхаживал бледнолицый аскет с книгой в руке.
Он перелистывал статью Мережковича о соединения язычества с христианством.
Он присел на лавочку; чистя ногти, сказал себе: «Тут Мережкович сделал ряд промахов. Я напишу возражений Мережковичу!»
А уж к нему незаметно подсел Павел Мусатов, закрыв широкой ладонью неподобную статью.
Он говорил сквозь зубы, сжимавшие сигару: «Это после, а теперь – купаться».
У ракитового куста аскет погружался в холодные воды, предаваясь утешению.
Он купался с достоинством, помня святость обряда, а его толстый брат остывал на берегу, похлопывая себя по голой груди.
Наконец, он кинулся в воду и исчез.
Недолго нырял. Скоро его смоченная голова вынырнула на поверхность, и он, фыркая, сказал: «Благодать».
В бесконечных равнинах шумел ветер, свистя по оврагам.
Он налетал на усадьбу Мусатова и грустил вместе о березами.
Они порывались вдаль, но не могли улететь… и горько кивали.
Это проносилось время, улетая в прошедшее на туманных крыльях своих.
А вдали склонялось великое солнце, повитое парчовыми ризами.
Золотобородый аскет быстро шагал в тенистой аллее.
Он видел выводы из накопившихся материалов, и его черные глаза впивались в пространство.
На белокурых кудрях была надета соломенная шляпа, и он помахивал тростью с тяжелым набалдашником.
Уже многое он разрешил и теперь подходил к главному.
Вечность шептала своему баловнику: «Все возвращается… Все возвращается… Одно… одно… во всех измерениях…
«Пойдешь на запад, а придешь на восток… Вся сущность в видимости. Действительность в снах.
«Великий мудрец… Великий глупец… Все одно…»
И дерева подхватывали эту затаенную грезу: опять возвращается… И новый порыв пролетающих времен уносился в прошлое…
Так шутила Вечность с баловником своим, обнимала темными очертаниями друга, клала ему на сердце свое бледное, безмирное лицо.
Закрывала тонкими пальцами очи аскета, и он был уже не Мусатов, а так что-то…
Что, где и когда, – было одинаково не нужно, потому что на всем они наклеили ярлычок потусторонности.
Уже аскет знал, что великая, роковая тайна несется на них из неисследованных созвездий, как огнехвостая комета.
Уже в оркестре заиграли увертюру. Занавес должен был взлететь с минуты на минуту.
Но конец драмы убегал вдаль, потому что еще верное тысячелетие они не развяжут гордиева узла между временем и пространством. События потекут по временному руслу, подчиняясь закону основания,
Дерева взревели о новых временах, и он подумал: «Опять возвращается».
Ему было жутко и сладко, потому что он играл в жмурки с Возлюбленной.
Она шептала: «Все одно… Нет целого и частей… Нет родового и видового… Нет ни действительности, ни символа.
«Общие судьбы мира может разыгрывать каждый… Может быть общий и частный Апокалипсис.
«Может быть общий и частный Утешитель.
«Жизнь состоит из прообразов… Один намекает на другой, но все они равны.
«Когда не будет времен, будет то, что заменит времена.
«Будет и то, что заменит пространства.
«Это будут новые времена и новые пространства.
«Все одно… И все возвращаются… Великий мудрец и великий глупец».
И он подхватил: «Опять, опять возвращается…» И слезы радости брызнули из глаз.
Он вышел в поле. На горизонте румянилась туча: точно чубатый запорожец застыл в пляске с задранной к небу ногой.
Но он расползался. Горизонт был в кусках туч… На желто-красном фоне были темно-серые пятна.
Точно леопардовая шкура протянулась на западе.
Он улыбался, увидав дорогую Знакомицу после дней разлуки и тоски.
А вдали на беговых дрожках уже катил Павел Мусатов с сигарой в зубах, молодцевато держа поводья.
Вдали чей-то грудной голос пел: «Ты-и пра-асти-иии, пра-асти-иии, мой ми-и-и-и-лааай, маа-а-ю-у-уу лю-боовь».
Павел Мусатов укатил в беспредметную даль; только пыль вставала на дороге.
Голос пел: «Ва краа-а-ююю чужом да-лее-о-о-кааам вспа-ми-на-ю я ти-бяяя».
Одинокий крестьянин, босой и чумазый, затерялся где-то среди нив…
Голос пел: «Уж ты-ии доооля маа-я го-оорь-каа-ая, доо-о-ляя гоо-ооорь-кааа-яяя».
Леопардовая шкура протянулась на западе.
Одинокий крестьянин, босой и чумазый, терялся где-то среди нив…
Помещик Мусатов сидел на вечернем холодке.
Он отдыхал после жаркого дня, расправлял белокурую бороду.
Вот сейчас он ударял кулаком по столу, крича на старосту Прохора: «Шорт и мерзавец!»
А Прохор сгибал шею, морщил брови, тряс огромной бородой.
И на грозное восклицание выпаливал: «Не могим знать!..»
Но это было недавно, а теперь толстый Павел отдыхал на вечернем холодке.
В освещенной столовой племянница Варя кушала алую землянику; она накалывала ягодки на шпильку и смеялась, говоря: «Вы, дядя, точно жрец… Вам бы ходить в мантии…»
Он казался странно весел и беспричинно хохотал.
Он и теперь смеялся: «Погоди, дай нам выстроить храмы… Одежды – это пустяки… Разве моя палка не жезл? Разне содома моей шляпы не золотая!