Шел странник с котомкой за плечами; его узенькая, седенькая бороденка задорно выставилась вперед, излучая радость всепрощения.
Уже позади него оставался сосновый лес. Над зелеными соснами стояло благословляющее солнце.
Желтовато-белые тучки, словно вылепленные из воска, рельефно выделялись на фоне небесного поголубения.
А перед ним протянулась равнина. Над равниной горели золотые и серебряные главы святынь.
Это была Москва, озаренная майскими лучами. Это была Москва в Троицын день.
Любопытно высматривал седенький странник над святынями московские тайны и радовался втихомолку.
Он был себе на уме, и ничто его не удивляло. Удивленно считал он человеческим, слишком человеческим.
По небу плыли желтовато-белые тучки, словно вылепленные из воску, а странник в уме ставил свечки московским угодникам.
Отец Иоанн служил в своем приходе.
Его беленькая, чистенькая церковка с серебряными главами приветно гудела во славу Св. Троицы.
Пели: «Иже херувимы». Все потели. Таинственный диакон в сияющей ризе периодически склонялся, совершая каждение.
Лучи золота врывались сквозь узкие окна и почивали на сияющих ризах; мелкий дымок фимиама мягко стлался в солнечных лучах.
Царские двери не закрывали тайн: отец Иоанн воздевал свои благословляющие руки, и атласные, белые волосы были откинуты от бледного чела.
Потом низко склонялся отец Иоанн перед св. Престолом, и из его сжатых губ вырывались потоки таинственных слов.
Так замирал он неведомым символом, прерывал молитвы мечтательным вздохом.
Потом был великий выход; два ребенка, сверкая ризами, несли восковые свечи; за ними шествовал золотой диакон.
После всех тихо шел с чашей в руках отец Иоанн. Его очи блестели. Ризы сияли. Волосы сбегали снежной волной.
И склонялись церковные прихожане в лучах майского солнца.
И пока служил отец Иоанн, в соседней церкви то же делал отец Дамиан.
Служили во всех церквах; произносили те же святые слова, но разными голосами.
Священники все без исключения были в золотой парче; одни были седы, другие толсты, третьи благообразны, многие безобразны.
В Храме Спасителя служил неведомый архиерей в золотой митре.
Его посох держал церковный служка, а сам он благословлял из царских врат, перекрещивая дикирий с трикирием»
Дормидонт Иванович отстоял службу; он порядком-таки пропотел и, выходя, обтирался платком.
Его толстые пальцы сжимали пятикопеечную, просфору, вынутую о здравии раба Божия Дормидонта.
У выхода его почтительно поздравил с праздником писарь Опенкин, а дома Матрена подала ему самовар.
Набожно перекрестился Дормидонт Иванович и скушал натощак просфору о здравии раба Дормидонта.
Заваривая чай, говорил кухарке: «Ну, Матрена, Бог милости прислал!»
В церкви порядком пропотел толстый столоначальник и теперь с жадностью тянул китайскую влагу.
Переулок был облит солнцем. Мостовая белела. Вместо неба была огромная бирюза.
Дом в ложно-греческом вкусе имел шесть колонн, а на шести колоннах стояло шесть белых, каменных дев.
Каменные девы имели на голове шесть каменных подушек, а на подушки опускался карниз дома.
На асфальтовом дворике была куча сырого, красного песку.
На куче песку играли дети в матросских курточках с красными якорями и белокурыми кудрями.
Они опускали маленькие ручки в холодный песок и разбрасывали горстями песок по сухому асфальту.
На куче песку стоял маленький мальчик; его лицо было строго и задумчиво. Синие глаза сгущали цвет неба. Мягкие, как лен, волосы вились и падали на плечи мечтательными волнами.
Важно и строго держал малютка в руках своих железный стержень, подобранный неизвестно где; побивал малютка сестренок своих жезлом железным, сокрушая их, как глиняные сосуды.
Сестренки визжали и закидывали самоуправца горсточками песку.
Строго и важно стирал малютка с лица своего красный песок, задумчиво смотрел на небесную бирюзу, опираясь о жезл.
Потом он вдруг бросил железный стержень и, соскочив с песчаной кучи, побежал вдоль асфальтового дворика, радостно взвизгивая.
Извозчик провез Дрожжиковского. Дрожжиковский ехал к белокурому пророку говорить об общих тайнах.
Шел монах по модной улице; его клобук высоко поднимался над худым лицом.
На нем был серебряный крест, и он быстро шагал среди праздничного люда.
Его черная борода была до пояса; она начиналась тотчас под глазами.
Глаза были грустные и горестные, несмотря на Троицын день.
Вдруг остановился монах и сплюнул: злобная усмешка исказила суровые черты.
Это случилось оттого, что цинический мистик высказал еще новое соображение и напечатал его в Полярных узорах.
На Кузнецком мосту в окне художественного магазина выставили пророков и святителей.
И казалось, пророки кричали из-за стеклянных окон, протягивая к улице свои голые руки, тряся горестными головами.
Святители же были ясны и тихонько улыбались, пряча в усах лукавую улыбку.
У окон толпились люди с разинутыми ртами.
В окна декадентского дома рвались золотые струи света.
Они падали на зеркало. Зеркало отражало соседнюю комнату. Оттуда неслись сдержанные рыдания.
Среди цветов и шелка стояла побледневшая сказка; ее красноватые волосы сверкали в золоте солнца и бледно-фиолетовый туалет ее был в белых ирисах.
На цветочном празднике она узнала о смерти мечтателя, – и вот ломала свои тонкие, белые руки осиротевшая сказка.
Дрожали коралловые губы, а по бледно-мраморным щекам катились серебряные жемчужины, застывая в ирисах, приколотых к груди.