Все были взволнованы и удивлены.
Довольный хозяин протягивал смущенному автору сообщения свои белые руки; шел оживленный говор…
Случайно попавший сюда марксист вскочил со стула и басом прогремел: «Позвольте вам возразить».
Но тут его перебил золотобородый блондин с лицом строгим и задумчивым; это был как бы аскет с впалыми щеками и лихорадочным румянцем.
Во время речи Дрожжиковского он вскидывал на него свод добрые глаза и, казалось, говорил: «Знаю, ах знаю…»
Теперь он стоял, словно властный диктатор. Скоро его деревянный голос заставил присмиреть чрезвычайно образованных.
Он говорил: «Ныне наступает Третье Царство, Царство Духа… Ныне вода с бледноликим туманом ближе жертвенной крови.
«Хотя Царствие Небесное не водою только, но и кровию, и Духом.
«Ныне мы должны претерпеть ужасную, последнюю борьбу.
«Среди нас будут такие, которые падут, и такие, которые не разрешат, и такие, которые проникнут, и увидят, и возвестят.
«Наступают времена четырех всадников: белого, рыжего, черного и мертвенного.
«Сначала белого, потом рыжего, потом черного и, наконец, мертвенного.
«Разве вы не видите, что на нас нисходит нечто, или, вернее, Некто.
«Это будет самый нежный цветок среди садов земных, новая ступень лестницы Иакова.
«Это будет горным ручьем, скачущим в жизнь бесконечную,
«Вот тайная мысль Достоевского, вот крик тоскующего Ницше.
«И дух, и невеста говорят: прииди».
И все молчал старый священник, склонив свою многодумную голову, заслоняя лицо дрожащей рукой.
От руки падала тень, а из тени смотрели синие глаза священника.
Уже в соборах пропели «Вечернее славословие», раздавалось бряцание кадил да вздохи старичков, архиереев, увенчанных бриллиантовыми шапками.
Пророк говорил: «И дух, и невеста говорят: прииди.
«Я слышу топот конских копыт: это первый всадник.
«Его конь белый. Сам он белый: на нем золотой венец. Вышел он, чтоб победить.
«Он мужского пола. Ему надлежит пасти народы жезлом железным. Сокрушать ослушников, как глиняные сосуды.
«Это наш Иван-Царевич. Наш белый знаменосец.
«Его мать – жена, облеченная в солнце. И даны ей крылья, чтобы она спасалась в пустыне от Змия.
«Там возрастет белое дитя, чтоб воссиять на солнечном восходе.
«И дух, и невеста говорят: прииди».
Потом он стоял весь строгий и задумчивый.
То был белокурый, высокий мужчина с черными глазами. На ввалившихся щеках его играл румянец.
Задумчиво молчал он, и марксист, позабыв свои возражения, сбежал украдкой из сумасшедшего дома.
Но в открытое окно рвался белый ветерок; он нес пророку сладкие, сиреневые поцелуи. И хохотала ясная зоренька, шепча: «милые мои».
Дрожжиковский с жаром пожимал руки белокурого пророка, а старый священник молча обвел присутствующих синими очами и потом склонил свою седую голову на старческую грудь.
Потом он заслонился рукой от света. Ветерок закачал его атласные, седые кудри.
На полу лежала его черная тень.
В тот час в аравийской пустыне усердно рыкал лев; он был из колена Иудина.
Но и здесь, на Москве, на крышах орали коты.
Крыши подходили друг к другу: то были зеленые пустыни над спящим городом.
На крышах можно было заметить пророка.
Он совершал ночной обход над спящим городом, усмиряя страхи, изгоняя ужасы.
Серые глаза метали искры из-под черных, точно углем обведенных, ресниц. Седеющая борода развевалась по ветру.
Это был покойный Владимир Соловьев.
На нем была надета серая крылатка и большая, широкополая шляпа.
Иногда он вынимал из кармана крылатки рожок и трубил над спящим городом.
Многие слышали звук рога, но не знали, что это означало.
Храбро шагал Соловьев по крышам. Над ним высыпали бриллианты звезд.
Млечный путь казался ближе, чем следует. Мистик Сириус сгорал от любви.
Соловьев то взывал к спящей Москве зычным рогом, то выкрикивал свое стихотворение:
«Зло позабытое
Тонет в крови!..
Всходит омытое
Солнце любви!..»
Хохотала красавица зорька, красная и безумная, прожигая яшмовую тучку.
В комнате горела красненькая лампадка. Проснулся ребенок.
Он кричал звонким голосом: «Нянька».
Просыпалась ворчащая нянька и укрощала ребенка.
А он протягивал к ней ручки и улыбался, говоря: «Где-то трубит рог!»
Нянька осенила его крестным знамением, говоря: «Христос с тобой, мой родной! Это тебе померещилось!»
И ребенок засыпал улыбаясь. И нянька шла спать.
Оба они слышали во сне призывный рог… Это Соловьев шествовал по крышам домов, усмиряя страхи, изгоняя ужасы.
Уже заря разгоралась с новой силой, когда хилый священник приподнялся с кресла.
Он говорил о вселенской любви с опущенными долу глазами.
Тихий ветерок качал его атласные кудри, а губы старичка священника расплывались в грустную улыбку.
Ничего он не принимал и не отвергал из сказанного, но говорил о любви.
К был ветерок… И не знали, был ли он от вздыхающих, сладких сиреней или от белых слов отца Иоанна.
А безумная зорька растопила яшмовую тучку и теперь хохотала, разгораясь, украсившись серебряной утренницей.
Немного сказал отец Иоанн. Потом он сидел у окна заревой, майскою ночью, склонив седую голову на грудь…
Утром возвращался Дрожжиковский с Остоженки, усталый и сонный.
Он часто зевал, потому что стоял белый день.
Ароматные гроздья сиреневого забвения висели на фоне бирюзового неба.
Над снежно-белой тучкой совершалось пурпуровое таинство.
Все это видел Дрожжиковский, спеша на Остоженку.