Симфония - Страница 13


К оглавлению

13

В открытое окно рвался ветерок, донеся запах белой сирени.

Вспоминал Дрожжиковский белую сирень, как забвение болезней и печалей.

Он начинал свою речь среди гробового внимания присутствующих.

Он заговорил прерывистым голосом, часто останавливаясь, чтобы закруглять фразы.

Потом он уже редко останавливался, и фразы вылетали из уст его, словно выточенные из слоновой кости.

Молчал старый священник в серой рясе, склонив белую, как лунь, голову, прикрыв чело и глаза рукой.

На него падал красноватый свет лампы. Черная тень от руки затенила бледное чело.

Развалились на стульях, а хозяин на цыпочках подходил то к одному, то к другому, предлагая чаю.

Тут же сидел поклонник Петербургского мистика, колупая угреватое лицо свое.

Поповский приютился у печки и еще до начала сообщения заблаговременно скривил свой рот.

В открытое окно рвался ветерок, донося запах сиреней.

Вспомнил Дрожжиковский белую сирень. Говорил о забвении болезней и печалей.


Огромный синий купол закрыл собою закат; его края рдели и сверкали; его тень пала на Москву.

А Дрожжиковский упомянул о потоке времени, и, казалось, глаза его видели туманную Вечность.

Он воскрешал угасших великанов; он связывал их мысли; он видел движение этой мысли, указывая на повороты ее.

И всем казалось, что они сидят на утлом суденышке среди рева свинцовых волн, а Дрожжиковский их опытный кормчий.


Он говорил о залпах ракет и фейерверке мыслей и грез; он спрашивал только: «Где теперь эти ракеты?»

Он сравнивал мысли философов и поэтов с растаявшей пеной изумрудного моря; он спрашивал у присутствующих: «Где она?»

И молчал священник в серой рясе, склонив белую голову, прикрыв бледное чело и ясные очи дрожащей рукой.


Зарница мигнула из синего купола, закрывшего закат. На лица слушающих падали тени, преображая лица, выдвигая складки грусти и меланхолии.

Но это только казалось от падающих теней; а на самом деле лица их ничего не выражали; все они были довольны собой и Дрожжиковским.

Хотя сам Дрожжиковский не был доволен ни собой, ни умственным движением XIX столетия.

Он сравнивал его с мерцанием болотных огоньков: он спрашивал, стуча по столу: «Где они?»

А ему кивали белые сирени из окна знакомыми сердцу взмахами; это было цветочное забвение.

Синий купол сползал с зорьки. Из-под купола смеялась зорька задушевным, ребяческим смехом.

Дрожжиковский стучал по столу, а в глазах Дрожжиковского отражалась розовая зорька… И казался Дрожжиковский большим, добрым ребенком.


Нашла полоса грусти. Он стоял среди присутствующих, теребя черный ус, насмешливо кивая головой.

Это он погребал философию, а над могильным курганом ее плакал и рыдал, как ветхозаветный Иеремия.

Нашла полоса гнева… Он стоял среди присутствующих в гробовом молчании. Он молча грозил позитивистам.

Он кричал, что они вытравили небесные краски.

Потом он демонически захохотал, говоря о демократах, народниках и марксистах.

Но, должно быть, пахнул ветерок с могилы почившего демократа, потому что кто-то шепнул Дрожжиковскому: «Не смущай моего покоя», – и фразы из слоновой кости перестали слетать с пламенных уст его.

Молчал и священник в серой рясе, склонив свою белую голову, прикрывая бледное чело и синие очи дрожащей рукой.


На полу лежала его черная тень.

И долго, так долго молчал Дрожжиковский, и казался большим, добрым ребенком; ветер шевелил его черными волосами, а серые глаза его были устремлены в окно.

И невольное умиление смягчило черты Дрожжиковского, как будто он готовился сказать новую истину.

В ту пору в Успенском соборе пели: Свете тихий, и блистали митры архиереев.

Кадильный дым вознесся под купол собора.


И тогда все почувствовали резкое журчанье тающих ледников, и Дрожжиковский начал речь свою вещим словом: сверхчеловек.

Поклонники Ницше задвигали стульями, а старый священник поднял свои ясные очи на Дрожжиковского,

Которого слова вспыхивали дрожащим пламенем, и в комнате начался вихрь огня и света.

Словно почувствовали близость талого снега, словно горячечному дали прохладное питье.

Словно тонул жаровой ужас в туманном, сыром болоте, а Дрожжиковский указывал на священное значение сверхчеловека.

Он вставлял в свою речь яшмы Священного Писания, углублялся в теологическую глубину.

Приводил минувшие верования, сопоставлял их с самыми жгучими вопросами современности.

Ждал духовного обновления, ждал возможного синтеза между теологией, мистикой и церковью, указывал на три превращения духа.

Пел гимны дитяте из колена Иудина.

Его слова вспыхивали дрожащим пламенем и – огненные знаки – уносились в открытые окна.

Иногда он останавливался, чтобы слушать вальс «снежных хлопьев», который разыгрывали где-то вдали.

И тогда все видели, что над Дрожжиковский повесили цветок лотоса – милое забвение болезней и печалей.

Это было цветочное забвение, а из-под опаловой тучки смеялась ясная зоренька задушевным, ребяческим смехом.

Дрожжиковский стучал по столу, и в глазах Дрожжиковского отражалась розовая зорька… И казался Дрожжиковский большим, невинным ребенком.

В его глазах отражалась слишком сильная нежность; чувствовалось, что струна слишком натянута, что порвется она вместе с грезой.

Где-то играли вальс «снежных хлопьев». Душа у каждого убелялась до снега. Замерзала в блаженном оцепенения.

Невозможное, нежное, вечное, милое, старое и новое во все времена.

Так он говорил; приветно и ласково смотрел ему в очи старый священник, схватившись за ручку кресла.

13