Симфония - Страница 12


К оглавлению

12

Уже на месте происшествия стоял городской инженер; размахивая руками, он пояснял присутствующим, что засорились трубы.

На другой день в газетах появилась заметка: «Канализационное безобразие».


Шестьсот старушек были в волнении. В палатах и коридорах раздавалось недовольное старческое бормотанье.

Одну из старушек подвергли поранению недобрые люди, всадившие ей в спину сапожное шило.

Старушка сидела забинтованная и заваривала себе ромашку.


Толковали о последних временах; видели в появлении протыкателя как бы знамение Антихриста.

А уже в старушечье отделение входил старичок: богадельня была общая и для старичков, и для старушек, и шестьсот старичков постановили одному из своих прочесть соболезнование пораненной товарке.

Вот он стоял с адресом в руках и пытался читать: никто ничего не понял; слышалось беззубое бормотанье.


Отец протоиерей сидел за самоваром в коричневой рясе; он обтирал пот, выступивший на воспаленном лбу, беседуя с гостем.

Его гость был ученый филолог; он был приват-доцент Московского университета.

Он был сух и поджар; непрестанно обтирал руки платком, осыпал отца протоиерея цитатами из евангелиста Иоанна.

Он смаковал каждый текст, раскрывая его священное значение.

И на его фонтан красноречия терпеливо отмалчивался отец протоиерей, откусывая сахар и чмокая губами.

Наконец он допил стакан, опрокинул его в знак окончания пития своего и сказал собеседнику: «Ай да ловкач! Хо, хо! Ай да ловкач!»

Обратил мясисто-багровое лицо свое к ученому, развел руками и, похлопывая себя по животу, присовокупил назидательно: «Старайся, брат доцент!»


Знакомый Поповского собирал у себя литературные вечеринки, где бывал весь умственный цветник подмигивающих.

Сюда приходили только те, кто мог сказать что-нибудь новое и оригинальное.

Теперь была мода на мистицизм, и вот тут стало появляться православное духовенство.

Хотя устроитель литературных вечеринок предпочитал сектантов, находя их более интересными.

Все собирающиеся в этом доме, помимо Канта, Платона и Шопенгауэра, прочитали Соловьева, заигрывали с Ницше и придавали великое значение индусской философии.


Все они окончили, по крайней мере, на двух факультетах и уж ничему на свете не удивлялись.

Удивление считали они самой постыдной слабостью, и чем невероятнее было сообщение, тем более доверия ему оказывалось этим обществом.

Все это были люди высшей «многострунной» культуры.


Вот туда-то шел Поповский ясным, весенним вечером.

Он проходил под забором; над забором спускались гроздья белой сирени, помахивая маленькому Поповскому, но Поповский ничего не видел, а улыбался шутливому стечению мыслей.

Когда Поповский скрылся в соседнем переулке, проходил тут Дрожжиковский.

Увидал белые гроздья ароматной сирени и нежно-голубую лазурь.

Увидал и звездочку, мерцавшую из-под белой ветви сирени, увидал и облачко, подернутое пурпуровым таинством.

Все это видел Дрожжиковский, спеша на Остоженку.


Довольный хозяин потирал свои белые руки, осведомляясь, все ли исправно и нет ли обстоятельств, препятствующих полноте литературного удовольствия.

Дело в том, что сегодня обещал сделать сообщение сам Дрожжиковский, это был модный, восходящий талант.

Так думал заботливый хозяин, а уже к нему текли гости из разных переулков города Москвы.

Вдоль одного и того же переулка семенил Поповский, а за ним поспешал сам Дрожжиковский, вспоминая белую сирень.

Закат был напоен грустью. Розовые персты горели на бирюзовой эмали; словно кто-то, весь седой, весь в пурпуровых ризах, протягивал над городом благословляющие руки.

Словно кто накадил. Теперь кадильный дым таял синевато-огненным облачком.

Благовестили.


В булочной Савостьянова всходили белые хлебы.

Один толстый булочник осведомился, много ли имелось дрожжей, и, узнав, что достаточно, засветил лампадку.

Шагая по улицам, можно было видеть в иных окнах то красненький, то зелененький огонек.

Это теплилась лампадка.

Завтра был Троицын день, и православные наливали в лампадки деревянное масло.

Вот теперь святые язычки робко пламенели перед Господом.

Не один атеист жаловался на боль желудка.


Уже гости собирались. Довольный хозяин приказал подавать чай.

В освещенной передней лежали шляпы, шапки и фуражки.

Но позвонили. Вошел Поповский.

Он снял калоши и направился в залу.

Едва пришел Поповский, как уже звонил сам Дрожжиковский; поглядывая на часы и протирая пенснэ, он вошел, встреченный приветствиями.

Всем он подал свою милостивую руку. Вокруг него уже образовалась группа почитателей; сюда подошли поклонники Ницше, мистики и оргиасты.

Только один не подошел, а стоял у окна, закуривая папироску.

Он был высокий и белокурый, с черными глазами; у него было лицо аскета.

Его короткая, золотая борода была тщательно подстрижена, а на ввалившихся щеках играл румянец.


Был тут и хилый священник в серой рясе и с золотым крестом.

Его атласные волосы, белые, как снег, были расчесаны; он разглаживал седую бороду.

Он больше слушал, чем говорил, но умные, синие глаза обводили присутствующих… И всякий почтил про себя это старое молчание.

Еще не начинали общей беседы, по уже улицы пустели, и фонаря зажигались один за другим.

Заря пробивала тяжелое облако, которое сверкало в пробитых местах. Заря стояла всю ночь в эти дни над Москвой, словно благая весть о лучших днях…

Завтра был Троицын день, и его прославляла красивая зорька, прожигая дымное облачко, посылая правым и виноватым свое розовое благословение.

12