А его противник с красиво-деланными жестами расхаживал по комнате, выводя из Канта Шопенгауэра.
Скоро все смешалось: были слышны лишь отрывочные восклицания: «Постулат… Категорический императив… Синтез…»
…А… в соседней комнате сидела черная гостья, подставив свой профиль огромному зеркалу.
Она ждала хозяина по-родственному и часто моргала своими крохотными, карими глазками.
Ничего она не понимала. Долетали до нее отрывки фраз.
А рядом с ней в зеркале сидела другая, такая же черная, как и она.
Так она и не дождалась философа, так и ушла по-родственному, не простившись.
Надевая калоши, сказала прислуге: «А у меня скончался Петюша».
Мыслей у нее не было… В ушах еще звенел голосище приходского дьякона: «Во блаженном успении вечный покой…»
Такой был голосистый дьякон.
Философ говорил долго. Говорил яро. Говорил до изнеможения, пока не ушел Поповский.
Усталый и бледный, пришел к себе в комнату и упал на постель.
Последняя мысль его была такова: «Не то, не то… Опять все не то… Ах, кабы спрятаться! Ах, кабы отдохнуть!»
Он спал… А над ним сгущались тени. Вечно те же и те же, суровые и нежные, безжалостно мечтательные.
Сама Вечность в образе черной гостьи разгуливала вдоль одиноких комнат, садилась на пустые кресла, поправляла портреты в чехлах, по-вечному, по-родственному.
Уже хмурились книжные шкафы; и тени встречались и, встречаясь, сгущались.
Так он спал в час весенних сумерек с бледным, ироническим лицом и без всякой деланности…
И малый ребенок мог придушить его.
Его окно было открыто. Оттуда дул прохладный ветерок.
С противоположной стороны к нему в окно из окна смотрел толстый Дормидонт Иванович, возвратившись со службы.
Дормидонт Иванович пил чай с блюдечка и, глядя в окно к нему, думал: «Интересно бы знать, сколько платят за эту квартиру».
Снова показались угрюмые самокатчики; снова продавали незабудки; и музыка на другом бульваре играла: «Смейся, паяц».
На перекрестке двух улиц стоял как бы почтенный отец семейства с седыми усами, одетый с достоинством.
Ничего в его наружности не было кричащего; все соответствовало, все было подчинено общей идее.
Он курил дорогую сигару, обсуждая коммерческое предприятие; его громадный нос намекал на армянское происхождение.
Это был заезжий жулик из южных провинций.
А к нему навстречу жуликом бежал профессор Московского университета с экзаменов.
Оба не знали, зачем существуют и к чему придут. Оба были в положении учеников, написавших «extemporalia», но не знающих, какую получат отметку.
Вставала луна. Опять как вчера, она вставала.
Так же она встанет и завтра и послезавтра.
А уж затем не миновать ей невольного ущемления.
Философ проснулся… Поднял голову со скомканных подушек… И прямо в глаза ему смотрел резко очерченный месяц на темно-эмалевой сини…
Красный месяц!..
Философ вскочил в ужасе; схватил себя за голову; как безумно влюбленный, смотрел на страшный диск.
Тогда демократ писал критическую статью в своем номере. Увидел луну. Горестно улыбнулся.
Бросил перо и свои мысли, скакавшие и вертевшиеся, как беспокойные собачки.
Потер свой лоб и шептал: «Не то, совсем не то».
Вспомнил сказку.
…Поднялась шелковая занавеска. Кто-то открыл окно на том конце города.
Дом был самый модный и декадентский, а в окне стояла сказка.
Она оправляла свои рыжие волосы; улыбалась, глядя на луну. Она говорила: «Да… знаю».
Она смотрела синими, печальными очами, вспоминая своего мечтателя.
У подъезда стояли вороные кони и ждали ее, потому что был час катаний.
Тогда зелено-бледный горбач, возвратившись из больницы, отобедал.
К нему пришел двоюродный брат и пожаловался на страдания свои: говорил, как по вечерам ему кажется, что предметы сходят с мест своих.
Горбач потрепал по плечу нервного братца и заметил добродушно, что этим нечего смущаться, что это «псевдогаллюцинации д-ра Кандинского».
Так сказав, он открыл рояль и заиграл Патетическую сонату Бетховена.
Но этого не смог вынести нервный родственник; нервному родственнику казалось, что предметы сходят с мест своих.
Это были псевдогаллюцинации д-ра Кандинского.
Но горбач продолжал играть Патетическую сонату. Глаза его были строги. Над головой торчало два ушка.
Он был большой сентиментал.
И звуки лились… Колченогий сынишка перестал готовиться к экзамену… Прослезился втихомолку.
Уже прислуга спала. Огни в людской были потушены, хотя час для спанья еще не был узаконен; теща зелено-бледного горбача стояла на пороге кухни.
Ее огромный живот и свиноподобное лицо сияли в игре месячных лучей.
Она ругалась, как кухарка, поднимая заснувшую кухарку.
Ночью по Остоженке проходил Поповский.
Он шел неизвестно откуда, и никакая сила не могла изменить его пути.
С противоположной стороны улицы открыли окно две бледные женщины в черном.
Старшая равнодушно указала на проходящего и сказала бесцветно: «Поповский».
Обе были грустны, точно потеряли по сыну. Обе были похожи друг на друга.
Одна походила на зеркальное отражение другой.
Окно декадентского дома было открыто, и в окне мелькало очертание бёклиновской сказки.
Сказка бесцельно шагала по комнате, и, казалось, темное горе заволакивало ее лицо.
Наконец, она сказала: «Скука!» Села в кресло.
И вдали, вдали, как бы в насмешку над миром, заорали: «Караул». Раздались тревожные свистки.
Это один разбил нос другому, потому что оба были пьяны.
Ночью все спали. Утром шел косой, солнечный дождь.